Чапаев (Художник В. Щеглов) - Страница 90


К оглавлению

90

— Да нет же, нет, — пытаются возражать коммунистки-женщины. — Мы не из тех, как вы думаете, не из тех: мы — работницы… Так же, как и вы, работаем, только по фабрикам, а не хозяйством своим…

— Сволочи вы — вот кто!

— Зачем — сволочи! У нас тоже семьи дома пооставались… Дети…

— Ваши дети — знаем! — галдели бабы. — Знаем, што за дети… подзаборники.

Коммунистки-женщины доказывают казачкам, что они не шлюхи какие-нибудь, а честные работницы, которых теперь обстоятельства вынудили оставить и работу и семью — все оставить и пойти на фронт.

— Што здесь, што там, — кричали им в ответ казачки. — Где хочешь — одинаково брататься вам, беспутные… Кабы не были такими, не пошли бы сюда… не пошли бы…

— А знаете ли вы, бабы, зачем мы идем?

— Чего знать, знаем, — отпихиваются те.

— Да и выходит, что не знаете.

— А мы и знать не хотим, — отворачиваются бабы, — што ни скажи — одно вранье у вас.

— Да это что же за ответ — прямо говорите! — атаковали их красноармейки. — Прямо говори: знаешь али нет? А не знаешь — скажем…

— Скажем, скажем… — замычали бабы. — Нечего тут говорить — одно похабство.

— Да не похабство — зачем? Мы просто другое расскажем. Эх вы!.. Хоть, к примеру, скажем так: мы бабы и вы бабы. Так ли?

— Так, да не больно так…

Говорившая коммунистка как будто озадачена…

— Чего?.. Так вы же — бабы?

— Ну бабы…

— И белье стираете свое, так ли?

— А што тебе, кто у нас стирает? Воровать, што ли, хочешь, распознаешь?

— Поди дети есть, — продолжается непрерывная и умная осада, — нянчить их надо.

— А то — без детей… у кого их нет? Это ваши по оврагам-то разбросаны да у заборов…

Но никакими оскорблениями не оскорбишь, не собьешь с толку настойчивых проповедниц.

— С коровой путаешься… У печки… мало ли…

— Ты дело говори, коли берешься, — обрывает казачка дотошную красноармейку. — Про это я сама знаю лучше тебя.

— Вот и все делай тут, — последовал ответ. — Поняла? Работаешь ты, баба, много, а свет видишь? Свет видишь али нет — спрашиваю? Хорошо тебе, бабе, весело живется? А?

— Та… веселья какая, — уж послабее сопротивляется баба, к которой обращена речь.

А атака все настойчивей и настойчивей.

— Да и казак колотит — чего молчать? Бьет мужик-то, — верно, что ли?

— А поди ты, сатана! — замахала руками казачка. — А твое какое дело?

— Кавалер он, знать, твой-то, — усмехнулась агитаторша. — Неужто уж так и не колотил ни разочку? Ври, тетенька, другому, а я сама это дело знаю. Был у меня и свой, покойничек: такой подлец жил — ни дна ему, ни крышки! Пьяный дрался да грыз, как пес цепной… Али и его теперь жалеть стану? Да мне одной теперь свет рогожей: хочу — встану, хочу — лягу, одна-то…

— Молотишь, девка, пустое, — уж совсем ослабленно протестует казачка.

— А и так — пусть не били тебя, — шла та на уступки, — пусть не били… а жизни хорошей все-таки не знаешь… И никогда не узнаешь, потому что кто тебе ее даст, жизнь-то эту? Никто. Сама!.. Сама могла бы, а ты вон пень какой: и с места не стронешь, да ведь и слова-то хорошего слушать не хочешь. Ну кто тебя в ы в е д е т после этого?

— Чего выводить-то?.. — недоумевает казачка. — Вывели уж, ладно. — И тут загалдели все.

— Надо! — крепко убеждает красноармейка. — На дорогу надо выходить — тут только и жизнь настоящая начинается… Не знаете вы этого, бабы!

— Начинается… — роптали казачки. — Все у вас там «начинается», кончать-то вот не можете.

— Не удается, бабка, а хотелось бы… ой, как бы хотелось поскорее-то, — говорила горячо коммунистка с неподдельным сожалением. — Мы и штаны затем надели, чтобы окончить скорее, а вы не поняли вот… Смеетесь…

— Смешно — и смеемся, — ответили в толпе, но смеху давно уже не было.

Сопротивление, слово за словом, все тише, все слабее, все беспомощнее.

— Понимали бы лучше, чем смеяться-то, — урезонивали баб, — от смеху умен не будешь…

— Ишь, умны больно сами…

В этом роде длится беседа — оживленно, естественно, легко… Игра идет с большим подъемом… Очень хорошо передается, как казачки начинают поддаваться неотразимому влиянию простых, ясных, убедительных речей… Беседы эти устраиваются не раз, не два. Красноармейки-женщины, пока стоят с полком в станице, помогают казачкам, у которых остановились, нянчиться с ребятами, за скотиной ходить, по хозяйству…

И вот, когда уже полк снимается, — выходит, что картина переменилась. Бабы-казачки напекли своим «учительницам» пирогов, колобков сдобных, вышли их провожать с поклонами, с поцелуями, со слезами, с благодарными словами — новыми, хорошими словами…

Отныне в станице два лагеря, и те женщины-казачки, что слушали тогда коммунисток-женщин, — эти все считаются «большевичками» и подвергаются жестокому гонению.

Полк ушел… Станица оставлена наедине сама с собою… Многие казачки снова ослабевают, остаются вполне сознательными только единицы, но у всех — у всех при воспоминаниях о «красных солдатках» загораются радостно глаза, тепло становится на сердце, верится тогда, что не вся жизнь у них пройдет в коровьем стойле, что придет какая-то другая жизнь, непременно придет, но не знают они — когда и кто ее за собою приведет.


* * *

Пьеса окончена. Опущен занавес. Было приказано не кричать и аплодисментами не заниматься. Но безудержно восторженно хлопали бойцы любимой труппе…

Что-то подумали на позиции казаки, когда услышали этот гвалт? Чувствовали ли они, что тут, на сцене, выводят ихних жен и обращают их в «коммунистическую веру»?

90