На вокзале давка. Народу — темная темь. Красноармейская цепочка по перрону чуть держит оживленную, гудящую толпу. Сегодня в полночь уходит на Колчака собранный Фрунзе рабочий отряд. Со всех иваново-вознесенских фабрик, с заводов собрались рабочие проводить товарищей, братьев, отцов, сыновей… Эти новые «солдаты» как-то смешны и неловкостью и наивностью: многие только впервые надели солдатскую шинель; сидит она нескладно, кругом топорщится, подымается, как тесто в квашне. Но что ж до того — это хлопцам не мешает оставаться бравыми ребятами! Посмотри, как этот «в рюмку» стянулся ремнем, чуть дышит, сердешный, а лихо отстукивает звонкими каблуками; или этот — с молодцеватой небрежностью, с видом старого вояки опустил руку на эфес неуклюже подвязанной шашки и важно-важно о чем-то спорит с соседом; третий подвесил с левого боку револьвер, на правом — пару бутылочных бомб, как змеей, окрутился лентой патронов и мечется от конца до конца по площадке, желая хвальнуться друзьям, родным и знакомым в этаком грозном виде.
С гордостью, любовью, с раскрытым восторгом смотрела на них и говорила про них могутная черная рабочая толпа.
— Научатся, браток, научатся… На фронт приедут — там живо сенькину мать куснут…
— А што думал — на фронте тебе не в лукошке кататься…
И все заерзали, засмеялись, шеями потянулись вперед.
— Вон Терентия не узнаешь, — в заварке-то мазаный был, как фитиль, а тут поди тебе… Козырь-мозырь…
— Фертом ходит, што говорить… Сабля-то — словно генеральская, ишь таскается.
— Тереш, — окликнул кто-то смешливо, — саблю-то сунь в карман — казаки отымут.
Все, что стояли ближе, грохнули хохотной россыпью.
— Мать возьмет капусту рубить…
— Запнешься, Терешка, переломишь…
— Пальчик обрежешь… Генерал всмятку!
— Ага-га… го-го-го. Ха-ха-ха-ха-ха…
Терентий Бочкин, — ткач, парень лет двадцати восьми, веснушчатый, рыжеватый, — оглянулся на шутки добрым, ласковым взором, чуть застыдился и торопливо ухватил съехавшую шашку…
— Я… те дам, — погрозил он смущенно в толпу, не найдясь, что ответить, как отозваться на страстный поток насмешек и острот.
— Чего дашь, Тереша, чего?.. — хохотали неуемные остряки. — На-ко семечек, пожуй, солдатик божий. Тебе шинель-то, надо быть, с теленка дали… Ага-га… Ого-го…
Терентий улыбчиво зашагал к вагонам и исчез в серую суетную гущу красноармейцев.
И каждый раз, как попадал в глаза нескладный, — его вздымали на смех, поливали дождем ядовитых насмешек, густо просоленных острот… А потом опять ползли деловые, серьезные разговоры. Настроение и темы менялись с быстротой, — дрожала нервная, торжественная, чуткая тревога. В толпе гнездились пересуды:
— Понадобится — черта вытащим из аду… Скулили все — обуться не во что, шинелей нету, стрелять не знаю чем… А вон она — ишь ты… — И говоривший тыкал пальцем в сторону вагонов, указуя, что речь ведет про красноармейцев. — Почитай, тыщу целую одели…
— Сколько, говоришь?
— Да, надо быть, тыща, а там и еще собирается — и тем все нашли. Захочешь, найдешь, брат, чесаться тут некогда — подошло время-то он какое…
— Время сурьезное — кто говорит, — скрепляла хриплая октава.
— Ну как же не сурьезное. Колчак-то, он прет почем зря. Вишь, и на Урале-то нелады пошли…
— Эхе-хе, — вздохнул старина — маленький, щупленький старичок в кацавейке, зазябший, уморщенный, как гриб.
— Да… Как-то и дела наши ныне пойдут, больно уж плохо все стало, — пожалобился скучный, печальный голосок.
Ему отвечали серьезно и строго:
— Кто ж их знать может: дела сами не ходют, водить их надо. А и вот тебе первое слово — тыща-то молодцов!.. Это, брат, д е л о — и большое дело, бо-ольшое!.. Слышно в газетах вон — рабочих мало по армии, а надо… Рабочий человек — он толковее будет другого-прочего… К примеру, недалеко ходить — Павлушку возьмем, Лопаря, — каменный, можно сказать, человек… и голову имеет — не пропадет небось!
— Кто говорит, известно…
— Да не то что мужики, — ты, вон она, на Марфушку на «Кожаную» глянь, тоже не селедка-баба. Другому, пожалуй, и мужику пить даст.
Марфа, ткачиха, проходя неподалеку и услышав, что речь идет про нее, быстро обернулась и подошла к говорившим. Широкая в плечах, широкая лицом, с широко открытыми голубыми глазами, чуть рябоватая, — она выглядела значительно моложе своих тридцати пяти лет. Одета в новый солдатский костюм: штаны, сапоги, гимнастерка, волосы стрижены, шапка сбита на самый затылок.
— Ты меня что тревожишь? — подошла она.
— Чего тебя тревожить, Марфуша, — сама придешь. Говорю, мол, не баба у нас «Кожаная», а кобыла бесседельная…
— То есть я-то кобыла?
— Ну, а то кто? — И вдруг переменил шутливый тон. — Говорю, что на воина ты крепко подошла… Вот что!
— Подошла — не подошла: надо…
— Ясное дело, что надо… — Он минутку смолчал и добавил: — Ну, а т а м-т о — как?
— Чего -к а к?
— Дела всякие свои?
— Што ж дела… — развела руками Марфуша. — Ребят в приюты посовала, куда их деешь?
— Куда деешь… — посочувствовал и собеседник.
И, передохнув трудно, сказал соболезнующим грудным дыхом:
— Ну, похраним, похраним, Марфуша, а ты не терзайся: похраним… Поезжай спокойная, нам тут чего уж осталось и делать, как не за вас работать?.. Придет, може, время — и мы тогда… а?
— Так вот же… — кивнула Марфа, — да и вернее всего, што так оно будет… на одном отряде разве можно смириться?.. Беспременно будет.